Сороковины

Вы ждете – вот войдет,
Ключом откроет дверь он,
Откашлявшись, пальто повесит на крючок,
А вы опять в делах,
В готовке, в телефонных
Разборках, в суете, и на вопрос – молчок!
Он бодро вам кивнет,
Пошаркает в прихожей,
Про толчею в метро посетует слегка.
А в кухню как зайдет,
Вы женушкой пригожей
Объявите меню – с печи окорока!
Поужинайте всласть,
Наговоритесь вдоволь,
О детях, о стране, об истинном пути,
Где ж яблоку упасть?
И вместе и поодаль,
Такую жизнь прожить – не поле перейти.
Не поле перейти…
И странно так повеет
Из запертой двери невпущенный сквозняк.
Он больше не придет,
Но сердце ждёт и верит,
Что он ещё в пути, ведь без него – никак.

Читая Патрика Модиано

 

Последние дни декабря. Преддверие нового 2015 года. Мы едем в гости к моей старой питерской подруге в городок Берне под Парижем. Ультра – скорый поезд долетает из Саарбрюкена до Парижа за неполные два часа. Пока мои спутники наслаждаются музыкой из своих наушников, я в который раз пытаюсь сосредоточиться на “Ночном дозоре” Патрика Модиано.

Чтение идет очень туго. Во-первых, я опять отвлекаюсь, во-вторых, роман написан так документально сжато, что мои глаза перескакивают с имени на имя, с места на место и ни на чём не могут остановиться. Текст скуп, как архивная запись и сух, как черствый хлеб. И именно, как хлеб, я и грызу его уже третью или четвертую неделю. Отгрызть получается тоже немного: словно пресный лагерный паёк, он не даётся более пары кусков в день. Он начисто лишен всяческих красивостей: описаний, чувств и лирических отступлений. Как голая скала, он не обещает ничего цветущего, и, когда, вдруг, померещится растение в расщелине, оно, скорее всего, окажется какой-нибудь мать-и-мачехой. Мне кажется, что, когда мы приедем в Париж, мне будет легче его читать.

Париж начинается как-то неуверенно: грязно-серыми пригородами, унылыми мостами и стенами с граффити. Это мог бы быть какой угодно пригород. Наш красавец-поезд, наверное, выглядит из окон этих безликих зданий, как гость из будущего, потому что эти здания живут и дышат прошлым веком. Мы приезжаем на вокзал Гар де Ист, откуда нам надо перебраться на Гар де Сен Лазар. Поднимаемся наверх и садимся на автобус, который, петляя по узким улочкам с многочисленными кафе и магазинчиками, вывозит нас на нарядный бульвар. Париж холоден и элегантен, он благородно бледен и лишь чуть припудрен розоватым светом витрин. Патрик Модиано пишет о бесконечных оттенках серого, как отличительной особенности Парижа. Я никогда раньше не обращала внимание на цвет Париже, но теперь вынуждена с ним согласиться. В такой промозглый и туманный день, как сегодня, все оттенки серого слились в один и по улицам хочется не гулять, а быстро шагать до ближайшего кафе или входа в метро.

В метро в этот раз придется поблуждать, как следует. И почему в памяти всегда остаются только эти чудные названия станций и начисто стираются чудовищные по длине и запутанности переходы между ними? Метро – это чрево современного Парижа. В 19м веке чревом Парижа были продовольственные лавки центрального рынка Ле Аль (см роман Эмиля Золя) – ныне коммерческого центра и железнодорожной станции Шатле, где нам несколько раз пришлось пересаживаться на поезд RER. Переходы к этим поездам особенно мрачны и длинны, они напоминают катакомбы, знаменитые туннели в старинных каменоломнях под Парижем. В одной из таких катакомб на левом берегу Сены в 1944 году размещался штаб движения Сопротивления. Патрик Модиано часто упоминает метро в своем “Ночном дозоре”. Разыскивая следы Доры Брюдер, он все время сверяется со схемой метро. Почему? Возможно, потому, что некоторых улиц и кварталов уже больше нет, а станции метро остались теми же.

Дора Брюдер – пятнадцатилетняя парижанка, дочь эмигрантов, еврейка, не носившая желтой звезды, бунтовщица и беглянка – жила в районе заставы Клиньянкур, на бульваре Орнано, в районе Монмартра. Возвращаясь в свой интернат из дешевого гостиничного номера, где ютились её родители, она часто выходила на станции Симплон. Летом 1942 года в кварталах вокруг интерната свирепствовали облавы – немецкие власти останавливали и арестовывали жителей по малейшему подозрению, а Дора Брюдер не только была несовершеннолетней, но еще и скрывала свое еврейское происхождение. В холодную февральскую ночь 1942 года её арестовали на одной из тёмных улиц на Монмартре, отправили сначала в полицейский участок, потом в тюрьму Турель, и позже в лагерь Дранси под Парижем.

Тогда, в 1942 году, зима выдалась холодная и солнечная, не то, что в 2014. Над Монмартром висит туман, сырость пробирается под одежду. Мокрый булыжник предательски скользит под каблуками. Мы медленно идем вверх по лестнице к базилике Сакре-Кёр. Наверху, как всегда, много туристов. Париж лежит перед нами и дрожит серо-бежевым маревом. Мы обходим базилику и пробираемся через череду уличных художников, предлагающих нарисовать наш портрет за 10 минут. Я пытаюсь себе представить эту площадь и уличных художников во время оккупации. Кто заказывал им портреты? Немцы? Зажиточные горожане? Могла ли Дора Брюдер проходить по этим улицам и попасться на глаза уличному художнику?

Отец не записал Дору, как еврейку, как того требовало предписание властей. Возможно, хотел уберечь, зная её непокорный нрав и бунтарский характер. Когда она пропала из интерната, он две недели не решался заявить об её исчезновении. Отец Доры был австрийским евреем, мать была родом из Венгрии, но дочь родилась в Париже и была французской подданной. Возможно, отец надеялся, что гражданство спасет его дочь от неминуемой участи? Было это его роковой ошибкой? Я рассматриваю старые фотографии Парижа времен оккупации. Люди на них выглядят на удивление оживленными и даже радостными. Они сидят в кафе, читают газеты, гуляют, ловят рыбу на Сене. Немецкие офицеры в толпе парижан не кажутся монстрами. На одной фотографии играет духовой оркестр немцев, их слушают французы. Объявления на улицах приглашают на высокооплачиваемую работу в Германии. По улицам ходят люди с жёлтыми звёздами на одежде. Это выглядит странно, но не так унизительно, как мне всегда представлялось. Я думаю об этих людях со звёздами – спасли ли они кого-нибудь из них? Носили ли они эти звёзды, как защиту или как приговор? Или защита и приговор – это было по сути то же самое?

Мы только что приехали из Саарбрюкена – города почти на границе с Франции, в прошлом ей принадлежащего и перешедшего к Германии после второй мировой войны. Там, как и во многих других городах Германии, живут русские и украинские евреи, приехавшие в Германию по приглашению немецкого правительства в качестве компенсации за геноцид во время войны. Им всем полагается неплохое пособие и множество бесплатных услуг, в том числе медицина и разные культурные мероприятия. Они могут бесплатно посещать выставки и концерты во всей Германии. Для этого необходимо предъявит специальную персональную карточку с фамилией и номером. Она желтого цвета – своего рода символ принадлежность гонимой нации. Когда мы, купив билеты в кассе, идём на концерт, в фойе стоит очередь из бывших соотечественников с жёлтыми карточками. Льготные билеты кончились, и они громко, по-русски возмущаются немецкими порядками. Пожилой немец пытается продать им лишние билеты, но они не хотят платить. Почему они всегда должны проходить бесплатно? – возмущается немец. Нам с дочерью немного стыдно за соотечественников, и мы быстро проходим мимо них в зал. Я думаю о том, что ничего по сути не изменилось. Как и полстолетия назад, одна нация добровольно несет свою идентификацию, как заслуженную милость, выданную ей другой нацией. Победившая нация добровольно подчиняется порядкам побежденной.

1 м 55 см, овальное лицо, светло-карие глаза, каштановые волосы, серое спортивное пальто, бордовый свитер, синяя юбка и такого же цвета шапка, коричневые спортивные туфли. И мрак, безвестие, забытье вокруг – так писал Патрик Модиано о Доре Брюдер 55 лет спустя, в декабре 1997 года. Ему казалось, что он никогда не отыщет её следов. Он грезил ею, она чудилась ему на холодных и ветреных парижских улицах, её отражение мелькало в нарядных рождественских витринах. Всё, что он знал о ней, это дата её отправления в Освенцим с вокзала Аустерлиц – 18 сентября 1942 года. Мы приехали из Германии на другой вокзал – Гар де Ист. Уходили ли из него составы в Освенцим? И что оставалось в памяти узников, когда захлопывались двери глухих, без окон, составов?

Мы едем на другой вокзал – Гар де Сен Лазар, оттуда – к друзьям в Берне. Наши друзья живут в Берне уже 20 лет. Моя русская подруга там замужем за немцем, их дети родились во Франции. Старшая дочь родилась в России. Мы давно не виделись, и я представляю себе, как выросли младшие дети. Им 15 и 17 лет – они удивительно взрослые и красивые. Нине 15 лет, но она выглядит на пару лет старше. Нежное овальное лицо, миндальные карие глаза, длинные каштановые волосы. Тонкая фигурка в узких джинсах и светлой маечке. Денису 17 лет, он высокий, кудрявый и очень вежливый. Оба неплохо говорят по-русски, но французский для них – родной. Их отец – немец, но они не знают немецкого языка, никто в семье не стал их учить ему. Вместо этого детей учили музыке. Я думаю о том, что в этом есть некий вызов истории и невидимая связь с Дорой Брюдер. Ту не спасло французское гражданство. Этим дано два гражданства, два языка двух великих народов, восставших против нацизма. И не дан язык запятнавшей себя нации. Вместо этого им доступна музыка, рожденная в том числе и великой немецкий культурой.

Я дочитываю “Ночной дозор” на обратном пути в Саарбрюкен. Патрик Модиано так и не узнал всех подробностей последних недель Доры Брюдер. Остался секрет, недоступный никому: ни мучителям-немцам, ни писателю-французу. Кем же была она – просто строптивой девчонкой или молчаливым бунтарем? Писатель по-прежнему слышит её шаги то в одном, то в другом районе Парижа. А я вспоминаю нежное лицо Нины – французской девочки с немецкой фамилией и русской кровью в жилах. Как сложится её судьба? Как разыграется её генетическая карта? Мне бы хотелось не потерять её из виду, присутствовать в её жизни… Хотя я пока не знаю, зачем.

Дочери

Мороз был лют. Мотор не заводился,
В хрустальной дымке стынула Нева,
Звезда взошла. Мой первенец родился,
Малютка-дочка! – разнеслась молва.

Советом общим Анною назвали,
Отвергнув Даш, Елен, Анастасий,
И в руки взяв, навек с тобою стали
Сродни земле – той, первой из стихий.

Вросли ногами в детских ножек топот,
Уселись тихо в изголовье сна,
Ни крах страны, ни родственников ропот
Не нарушали мир, где ты росла.

Училась, шаг за шагом постигала
Теорий сонм и жизни естество,
И имени серьёзного начало
Явила миру словно волшебство.

Как вечный странник в поисках ответа,
Ты ищешь путь в сплетении судеб;
Не зная мрака, не увидишь света,
И ценен труд мирской, и дорог хлеб!

Хоть путь извилист и ландшафт изменчив,
Сияет снег на лучшей из вершин!
На голове твоей лавровый венчик,
Мильон дорог открыт, но путь один.

Ты Анной светлой, Анной справедливой,
И Анной гордой родилась на свет,
Но самой главной Анною – счастливой –
Тебя я вижу – до скончанья лет.

Элегия

В тот год декабрь был странным –
Жили розы
В саду и не хотели умирать,
Зима с теплом обманным,
Без морозов,
Зачем-то повернула время вспять.

Но люди миражами
Исчезали,
И ждали их у двери сутки прочь,
И свечи жгли напрасно…..
Как дрожали
Их искорки в ту памятную ночь!

Природа не вступилась,
Не вдохнула
В детей своих целебного тепла,
И жизни завершились,
Обманула
Надежда – раньше срока отцвела.

А розы всё алели,
Дождь и ветер
Ещё не сокрушили красоту,
Им было всё равно,
Что нет на свете
Любимых, превратившихся в мечту.

Потеря

Настанет день и час вселенских слёз,
Всемирного прощанья и прощенья!
Тот час не пробил – ветер не донёс
Ни благовест, ни хоровое пенье.

И вновь уносит быстрый самолёт
Твое нерасплескавшееся горе
Туда, где даже память не живёт,
За дальний горизонт – седьмое море.

Без названия

Памяти Николая Николаевича Тарновского

1 декабря 2014 года

Сегодня жгут сандаловые свечи,
И колокол звонит за упокой;
Устали Вы – душа, расправив плечи,
Взлетела над холодною землей.

Взлетели Ваши скорби и печали
И растворились в дымке над Невой,
И всё, о чём так долго Вы молчали,
Зарницей полыхнуло огневой.

И Ваша жизнь, как долгая дорога,
Закончилась на суетной земле,
Кого вверху Вы увидали – Бога?
Кого оставили внизу – в кромешной мгле?

Опалены любовью, безутешны,
Безмолвны перед тяжестью потерь,
Как Вы, неистовы! Как все земляне, грешны,
Мы с Вами в вечность приоткрыли дверь.

Разговор с редактором

Не споют под гитару
На стихи мои песен, не сложат куплеты;
В облаках не летаю!
Ну, а если летаю, то низенько где-то.

Не печальный романтик,
Раздувающий каждую искорку в пламя,
Я – весёлый прагматик,
Изучающий судьбы, и смысл – моё знамя!

Одинокою кошкой
Я по улицам утренним мирно гуляю,
Наблюдаю, как ложкой
Вы мешаете латте, email проверяя.

Как пузатый рабочий
Моет стёкла в салоне, где лектор стрижётся,
Как румын, хмурый с ночи,
Просит мелочь у входа, натужно смеётся.

Как ноябрь вечно-серый
Вдруг одарит лучом долгожданного солнца,
Как походкою смелой
Кто-то к милой спешит, как она улыбнётся.

Ежедневная проза
Этих будничных сцен приземлённо-прекрасна,
Жизнь не терпит наркоза,
В ней поэзия – всё, и ничто не напрасно

Не споют под гитару
На стихи мои песен, не сложат куплеты,
В облаках не летаю,
Ну, а если летаю, то низенько где-то!

Роли и лица

Я выйду сегодня в дождь,
Я стану рокером быстрым!
Движенья точны, как нож,
И только в скорости смыслю.

Я в зал заветный войду…
Я стану маленьким Буддой
И откровенье найду
В таинственных позах мудрых.

Прочь с улицы серой в кафе!
Я стану французским поэтом,
Пусть бедным, но будут все
Рыдать над моим сонетом.

Пора вернуться за стол
Рабочий – я стану учёным:
Растрепанным, с бородой,
Науками увлечённым.

Но это ещё не всё!
Где туфли? Стану тангеро!
В турне отправлюсь в авто
И к публике выйду смело.

Вы спросите – что за бред?
Пора уж определиться!
Гоняешься, что есть свет,
Мелькают роли и лица.

На это отвечу я,
Как некогда Северянин:
За рамками бытия
Мне вечно держать экзамен!