Золотой час

Есть золотой час. Светится залив!

И ждет корабль, когда погаснет небо,

И в воздухе молитвою мотив 

О sole mio! – горя не изведав,

Не знаешь счастья – кратких тех минут,

Когда вершится жизнь и торжествует,

Мне говорят, что счастье долго ждут,

Мне кажется, что жизнь всегда ликует!

Ведь есть в закате радость и печаль

И вера, что наверно будет завтра

И новый день, и дымчатая даль,

И воздух упоительный и жаркий.

Только глаза помнят свет

Когда я ищу тебя в небе

Ночном с миллиардом планет,

Далеких сияющих звезд,

которых названий не знаю…

Когда в тишине Млечный Путь

Свои открывает врата 

К далеким галактикам в сотне

Парсеков от нашей родной,

Ты мне говоришь бесконечно,

Что космос печален и тёмен

И так устрашающе тих!

Не видно не зги, и не слышно

Ни вздоха, ни стона, ни крика

Ни музыки с дальних планет.

И солнца не светят, и звёзды

Во тьме не мерцают и нашу

Планету уж не разглядеть.

Ведь только глаза наши могут

Увидеть и свет, и мерцание,

И всю красоту мироздания.

Без них мир и чёрен, и тих,

И так невозможно далёк

От нашей мгновенной, как вспышка

Цветной и загадочной жизни.

Ночью – маме

Ты приходишь, когда я не сплю

И подушку слезами кроплю,

Ты приходишь, когда я не сплю,

Ты воздушна!

Ты под утро приходишь всегда,

Как погаснет над домом звезда,

Ты под утро приходишь всегда,

Когда мне и печально, и душно.

Позову тебя – рядом портрет

Там тебе до конца много лет,

Позову тебя – рядом портрет

И душа твоя зову послушна.

Дай мне сон! – попрошу – и покой

Ненадолго останься со мной!

Я забудусь мечтою одной,

Твой покой не нарушу.

После зимы – путь дочери. Часть пятая – после потерь.

Дальше были хлопоты, которые всегда спасают раздавленных горем. Мы хоронили маму. Сначала кремировали в Германии, потом послали урну в Швецию и наконец, собравшись всей семьей, похоронили урну на старинном кладбище в Лунде. 

На прощании звучало Адажио Альбинони. Когда-то давным давно мама сказала мне, когда по радио передавали эту мелодию, что она хотела бы услышать её на своих похоронах. Тогда это прозвучало очень абстрактно – какие похороны? Кого? Она была еще молодой женщиной. Но я запомнила.

На кладбище под старым раскидистым кленом на маленьком треугольнике земли, рядом с прахом родителей мужа, перевезенных из Монтевидео, лежит камень и на нём написаны имя, отчество и фамилия русской женщины, художницы, моей мамы. На камне высечены палитра и кисточка. Красно-серый гранит с острова Готланд – это теперь мамино жилище. Здесь особенно красиво осенью, когда желтые листья выстилают землю сплошным ковром.

Я написала короткое прощальное письмо своей теперь уже бывшей – а бывают на самом деле бывшие? – подруге. Я написала, что я принимаю упреки и буду внимательнее и более осознанной с теми немногими друзьями, которые остались. Я поблагодарила её за смелость и пожелала ей счастья. В глубине души я хотела сбросить с себя этот камень. Или хотя бы сдвинуть…

Я вернулась в тишину своего дома на юго-востоке Швеции, недалеко от морского побережья. У меня, наконец, началась весна. Мой февраль, начавшийся в декабре, продлился 3 месяца, до маминых похорон. И сразу наступил май. Я вдруг заметила позеленевшие деревья и целое тюльпановое царство в своем саду. 

Над моим рабочим столом появился мамин портрет. Наш последний совместный вечер. Она сидит, пригорюнившись, и слабо улыбается. Родное усталое лицо, на шее подаренный жемчуг, одетый один раз. Она смотрит на меня и, мне кажется, очень мне сочувствует.

Над моей кроватью висят её янтарные бусы и одна нитка нежно зеленых нефритовых бус. Все её богатство. Даже бус тебе не оставили – хочется мне сказать. 

Я начала ездить на работу и, наконец, научилась не расстраиваться на вопрос – как дела?  То, что коллеги смеялись и говорили о будничных вещах, казалось странным, но уже не вызывало раздражения. Студенты писали дипломы и я на автомате читала и рецензировала тексты. Включалась какая-то программа автопилота. Друзья участливо справлялись обо мне и навещали. Я держалась. В конце концов, одна хорошая подруга сказала мне, что пора отпустить маму и жить. 

Отпустить маму и жить. Не сбросить с плеч камень, а открыть ладони бьющейся в них бабочке. Отпустить маму летать, как ей всегда хотелось. Без пудовых ног и лекарств. Дышать всем своим хрупким телом. Я представляла себе маму то порхающей бабочкой, то парящим высоко надо мной аистом, которого я накануне видела над озером, где я обычно купаюсь. Аист парил и кружил, как будто приветствовал меня.

Прошло еще полтора месяца. Я отпустила маму и живу сама. Я опять начала улыбаться и даже иногда смеяться. Я опять взялась за краски и написала этот текст. 

Этот текст о потере, самой большой потере каждого человека, но это еще и текст о жизни, которая течет через наших родителей и их родителей и предков, течет через нас, течет в наших детях и внуках. 

Эта общая жизненная сила, эта глубинная энергия поднимает нас после перенесенных испытаний, которые на самом деле – тоже жизнь.

Уходят родители, уходят друзья, но остаются те, с кем нас соединила любовь, те, кто помог нам взлететь или хотя бы подняться после падения. Те, кто в нас верит. Те, ради которых хочется жить. 

После зимы – путь дочери. Часть четвёртая. Зеркало.

Мне стоил большого усилия простой клик мышкой, чтобы открыть её письмо. Вложенный файл – перечень упреков более практического толка. Это вложение я просмотрела спокойно и больше не перечитывала. Там было слишком много непонимания и культурных различий между нами и глубоко травмированным человеком – её мужем.

Само же письмо было очень тяжело читать и даже не потому, что обвинения в самолюбовании и нарциссизме казались мне неоправданными, а как раз наоборот. Наша дружба – искренняя и многогранная – стала все больше и больше моим монологом и её молчаливым слушанием меня. Она стала моим зеркалом – это ее слова. Мои новые стихи, мои книги, которые она везет из Питера в ущерб своим собственным вещам, мои поездки на конференции, мои каникулы на море в собственном доме в Италии. Всем этим я делилась искренне и радостно, потому что от этого было хорошо мне. И автоматически, как я считала, и ей.  Как ребенок, я выбалтывала все, что было у меня в голове и на языке – и радости, и печали, ожидая немедленной реакции.

Реакция была всегда, но в последние месяцы все более запоздалая по времени и часто односложная: Я рада за тебя. 

Все мои радости и даже горести были откровенным диссонансом её малособытийной жизни с массой ограничений, о которых я отлично знала. Сопереживала. Но тем не менее…

У каждого из нас есть желание самоутверждения и ощущения своей значимости – как личности, как творческой личности, как человека. Значит ли это, что друзья становятся средством к этой цели и перестают быть самоцелью? Когда и как происходит эта подмена. А как же императив Канта – никогда не используй людей как средство к цели, только как цель.

Значит ли это, что необходимо пропускать свои чувства и мысли через некий фильтр, чтобы не ранить друга? Что тогда значит дружба, если ей нужен фильтр? Разве сама дружба не означает отсутствие фильтров и масок? Разве лицо друга и его голос не есть наше верное отражение? Разве дружба не означает прощение наших промахов? Прежде всего прощение? Получается, что её отражение меня долго обманывало или я не хотела видеть сигналов тревоги.

Я испугалась своего отражения в ее глазах. 

Потом была тишина. Молчание. Её последнее письмо повисло в моей почте как камень, который я была не в силах сдвинуть. Потеря к потере. Камень к камню. Я чувствовала себя окончательно раздавленной.

После зимы – путь дочери. Часть третья. Её уход.

Мама умерла в 8:30 утра 20 февраля. Это был холодный зимний день. Накануне мы говорили по ватсапу и я ужаснулась её неподвижному лицу и пропавшему голосу. Она могла только шептать. За три дня до этого начался кашель, мучивший её по ночам. Не помогал даже морфин. Болей не было, но была жидкость в легких. 

Мы только что вернулись из Анси и я сразу взяла билет на самолет к маме. На 3 марта. Я все еще не была готова принять надвигающееся горе. 

20 февраля был солнечным, холодным и продувным днём. Ветер с моря остужал горячее лицо – я торопилась на поезд домой из спортзала. На мобильнике три пропущенных звонка от отчима. Перезваниваю и он отвечает – мамы не стало. Он едет домой из больницы, куда её отвезли ночью, когда ей стало плохо. Дали кислородную маску, поставили капельницу. И не пустили мужа к её постели. Реанимация в Германии. Пустили в 8:30. 

Вдавленная в диван обрушившимся горем, я через слезы донесла известия до мужа. Потом началась какая-то бешеная полоса практических приготовлений к похоронам. Казалось, что и отчим и все мы боялись упасть в бездну отчаяния и горя, которое было таким огромным, что невозможно было представить себя наедине с ним. Мы отгородились от горя увязкой дат и выбором урны и венков, дней нашего прилета и отлета. Только вечером можно было спокойно поплакать на плече у мужа. 

В это же самое время, моя подруга писала мне свое прощальное письмо из Питера. Застигнутая врасплох болезнью собственной мамы и услышавшая все подробности нашей бесславной поездки к ней, она писала горькие строки: перечень всех наших очевидных и неочевидных фиаско, а самое главное, свою разочарованность во мне. Во мне – не долгой и верной подруге, каковой я себя считала, а любующейся собой и своей успешной жизнью нарциссической личностью под маской подруги. Так она чувствовала и воспринимала меня в последний год нашей дружбы.