Торжественное

Медленное танго

Позолота коснулась верхушек дерев вековых

И опять потянулись, курлыкая, стая за стаей,

И мне в руку ложится торжественно лист словно стих,

Что ложится на музыку, этого не сознавая.

Это время моё – я в багряном и я в золотом,

Знаю всё наперёд – как мой сад поменяет одежды,

Снова в осень вплывает надежды исполненный дом,

Мы с тобою всё те же, лишь чуть молчаливей, чем прежде.

Помолчим, милый друг, и помолимся нашим богам,

Или ангелам нашим – ушедшим, но вечно любимым,

Я тебе на хранение грустное сердце отдам,

Мы с тобой этой осенью в радости неразлучимы.

Птичье молоко

Текло тепло, как птичье молоко,

Сквозь пальцы протекало, лилось в щели,

И было нам так сладко и легко!

Мы всё могли и знали, и умели.

Но вот, гляди, окончен птичий рай

И хлещет дождь по крыльям и по лицам,

И далеко благословенный край,

Но есть надежда – лучшее случится!

Есть проблеск неба – птицами обжит,

Есть сладость долгожданной милой встречи

И значит нам, как птицам, надо жить

Взлетать и падать в миге бесконечном.

Autumn will come


Autumn will come, with a crackling fire,
And your warm hands resting near my head.
Curtains will stir in the quiet dark
Of our home, where love gently spreads.

Once it burned with a wild, fierce flame—
Now it glows with a softer grace.
No need for words or subtle signs,
Just one wave lifting us in embrace.

No masks, no veils, no grand illusions—
Only bare faces, open hearts.
Love finds its perfect rhythm
Where miracles bloom in every part.

Autumn will come, and surely then
We’ll fill our glasses to the brim.
Evenings will glow, the road feels light
When life is measured in simple things.

Будет осень

Будет осень, трескучий камин

И тепло твоих рук в изголовье,

И во мраке движенье гардин,

В нашем доме, объятом любовью

Прежде пылкой, а нынче такой,

Когда слов и намеков не нужно,

Нас одной поднимает волной

Самой нежной и искренней дружбы.

Без забрал, без завес, без химер –

Обнаженные души и лица,

У любви есть прекрасный размер,

Когда чудо всечасно случится.

Будет осень и, наверняка, 

Мы доверху наполним бокалы

Вечерами…дорога легка,

Когда жизнь измеряется малым. 

Золотой час

Есть золотой час. Светится залив!

И ждет корабль, когда погаснет небо,

И в воздухе молитвою мотив 

О sole mio! – горя не изведав,

Не знаешь счастья – кратких тех минут,

Когда вершится жизнь и торжествует,

Мне говорят, что счастье долго ждут,

Мне кажется, что жизнь всегда ликует!

Ведь есть в закате радость и печаль

И вера, что наверно будет завтра

И новый день, и дымчатая даль,

И воздух упоительный и жаркий.

Только глаза помнят свет

Когда я ищу тебя в небе

Ночном с миллиардом планет,

Далеких сияющих звезд,

которых названий не знаю…

Когда в тишине Млечный Путь

Свои открывает врата 

К далеким галактикам в сотне

Парсеков от нашей родной,

Ты мне говоришь бесконечно,

Что космос печален и тёмен

И так устрашающе тих!

Не видно не зги, и не слышно

Ни вздоха, ни стона, ни крика

Ни музыки с дальних планет.

И солнца не светят, и звёзды

Во тьме не мерцают и нашу

Планету уж не разглядеть.

Ведь только глаза наши могут

Увидеть и свет, и мерцание,

И всю красоту мироздания.

Без них мир и чёрен, и тих,

И так невозможно далёк

От нашей мгновенной, как вспышка

Цветной и загадочной жизни.

Ночью – маме

Ты приходишь, когда я не сплю

И подушку слезами кроплю,

Ты приходишь, когда я не сплю,

Ты воздушна!

Ты под утро приходишь всегда,

Как погаснет над домом звезда,

Ты под утро приходишь всегда,

Когда мне и печально, и душно.

Позову тебя – рядом портрет

Там тебе до конца много лет,

Позову тебя – рядом портрет

И душа твоя зову послушна.

Дай мне сон! – попрошу – и покой

Ненадолго останься со мной!

Я забудусь мечтою одной,

Твой покой не нарушу.

После зимы – путь дочери. Часть пятая – после потерь.

Дальше были хлопоты, которые всегда спасают раздавленных горем. Мы хоронили маму. Сначала кремировали в Германии, потом послали урну в Швецию и наконец, собравшись всей семьей, похоронили урну на старинном кладбище в Лунде. 

На прощании звучало Адажио Альбинони. Когда-то давным давно мама сказала мне, когда по радио передавали эту мелодию, что она хотела бы услышать её на своих похоронах. Тогда это прозвучало очень абстрактно – какие похороны? Кого? Она была еще молодой женщиной. Но я запомнила.

На кладбище под старым раскидистым кленом на маленьком треугольнике земли, рядом с прахом родителей мужа, перевезенных из Монтевидео, лежит камень и на нём написаны имя, отчество и фамилия русской женщины, художницы, моей мамы. На камне высечены палитра и кисточка. Красно-серый гранит с острова Готланд – это теперь мамино жилище. Здесь особенно красиво осенью, когда желтые листья выстилают землю сплошным ковром.

Я написала короткое прощальное письмо своей теперь уже бывшей – а бывают на самом деле бывшие? – подруге. Я написала, что я принимаю упреки и буду внимательнее и более осознанной с теми немногими друзьями, которые остались. Я поблагодарила её за смелость и пожелала ей счастья. В глубине души я хотела сбросить с себя этот камень. Или хотя бы сдвинуть…

Я вернулась в тишину своего дома на юго-востоке Швеции, недалеко от морского побережья. У меня, наконец, началась весна. Мой февраль, начавшийся в декабре, продлился 3 месяца, до маминых похорон. И сразу наступил май. Я вдруг заметила позеленевшие деревья и целое тюльпановое царство в своем саду. 

Над моим рабочим столом появился мамин портрет. Наш последний совместный вечер. Она сидит, пригорюнившись, и слабо улыбается. Родное усталое лицо, на шее подаренный жемчуг, одетый один раз. Она смотрит на меня и, мне кажется, очень мне сочувствует.

Над моей кроватью висят её янтарные бусы и одна нитка нежно зеленых нефритовых бус. Все её богатство. Даже бус тебе не оставили – хочется мне сказать. 

Я начала ездить на работу и, наконец, научилась не расстраиваться на вопрос – как дела?  То, что коллеги смеялись и говорили о будничных вещах, казалось странным, но уже не вызывало раздражения. Студенты писали дипломы и я на автомате читала и рецензировала тексты. Включалась какая-то программа автопилота. Друзья участливо справлялись обо мне и навещали. Я держалась. В конце концов, одна хорошая подруга сказала мне, что пора отпустить маму и жить. 

Отпустить маму и жить. Не сбросить с плеч камень, а открыть ладони бьющейся в них бабочке. Отпустить маму летать, как ей всегда хотелось. Без пудовых ног и лекарств. Дышать всем своим хрупким телом. Я представляла себе маму то порхающей бабочкой, то парящим высоко надо мной аистом, которого я накануне видела над озером, где я обычно купаюсь. Аист парил и кружил, как будто приветствовал меня.

Прошло еще полтора месяца. Я отпустила маму и живу сама. Я опять начала улыбаться и даже иногда смеяться. Я опять взялась за краски и написала этот текст. 

Этот текст о потере, самой большой потере каждого человека, но это еще и текст о жизни, которая течет через наших родителей и их родителей и предков, течет через нас, течет в наших детях и внуках. 

Эта общая жизненная сила, эта глубинная энергия поднимает нас после перенесенных испытаний, которые на самом деле – тоже жизнь.

Уходят родители, уходят друзья, но остаются те, с кем нас соединила любовь, те, кто помог нам взлететь или хотя бы подняться после падения. Те, кто в нас верит. Те, ради которых хочется жить. 

После зимы – путь дочери. Часть четвёртая. Зеркало.

Мне стоил большого усилия простой клик мышкой, чтобы открыть её письмо. Вложенный файл – перечень упреков более практического толка. Это вложение я просмотрела спокойно и больше не перечитывала. Там было слишком много непонимания и культурных различий между нами и глубоко травмированным человеком – её мужем.

Само же письмо было очень тяжело читать и даже не потому, что обвинения в самолюбовании и нарциссизме казались мне неоправданными, а как раз наоборот. Наша дружба – искренняя и многогранная – стала все больше и больше моим монологом и её молчаливым слушанием меня. Она стала моим зеркалом – это ее слова. Мои новые стихи, мои книги, которые она везет из Питера в ущерб своим собственным вещам, мои поездки на конференции, мои каникулы на море в собственном доме в Италии. Всем этим я делилась искренне и радостно, потому что от этого было хорошо мне. И автоматически, как я считала, и ей.  Как ребенок, я выбалтывала все, что было у меня в голове и на языке – и радости, и печали, ожидая немедленной реакции.

Реакция была всегда, но в последние месяцы все более запоздалая по времени и часто односложная: Я рада за тебя. 

Все мои радости и даже горести были откровенным диссонансом её малособытийной жизни с массой ограничений, о которых я отлично знала. Сопереживала. Но тем не менее…

У каждого из нас есть желание самоутверждения и ощущения своей значимости – как личности, как творческой личности, как человека. Значит ли это, что друзья становятся средством к этой цели и перестают быть самоцелью? Когда и как происходит эта подмена. А как же императив Канта – никогда не используй людей как средство к цели, только как цель.

Значит ли это, что необходимо пропускать свои чувства и мысли через некий фильтр, чтобы не ранить друга? Что тогда значит дружба, если ей нужен фильтр? Разве сама дружба не означает отсутствие фильтров и масок? Разве лицо друга и его голос не есть наше верное отражение? Разве дружба не означает прощение наших промахов? Прежде всего прощение? Получается, что её отражение меня долго обманывало или я не хотела видеть сигналов тревоги.

Я испугалась своего отражения в ее глазах. 

Потом была тишина. Молчание. Её последнее письмо повисло в моей почте как камень, который я была не в силах сдвинуть. Потеря к потере. Камень к камню. Я чувствовала себя окончательно раздавленной.

После зимы – путь дочери. Часть третья. Её уход.

Мама умерла в 8:30 утра 20 февраля. Это был холодный зимний день. Накануне мы говорили по ватсапу и я ужаснулась её неподвижному лицу и пропавшему голосу. Она могла только шептать. За три дня до этого начался кашель, мучивший её по ночам. Не помогал даже морфин. Болей не было, но была жидкость в легких. 

Мы только что вернулись из Анси и я сразу взяла билет на самолет к маме. На 3 марта. Я все еще не была готова принять надвигающееся горе. 

20 февраля был солнечным, холодным и продувным днём. Ветер с моря остужал горячее лицо – я торопилась на поезд домой из спортзала. На мобильнике три пропущенных звонка от отчима. Перезваниваю и он отвечает – мамы не стало. Он едет домой из больницы, куда её отвезли ночью, когда ей стало плохо. Дали кислородную маску, поставили капельницу. И не пустили мужа к её постели. Реанимация в Германии. Пустили в 8:30. 

Вдавленная в диван обрушившимся горем, я через слезы донесла известия до мужа. Потом началась какая-то бешеная полоса практических приготовлений к похоронам. Казалось, что и отчим и все мы боялись упасть в бездну отчаяния и горя, которое было таким огромным, что невозможно было представить себя наедине с ним. Мы отгородились от горя увязкой дат и выбором урны и венков, дней нашего прилета и отлета. Только вечером можно было спокойно поплакать на плече у мужа. 

В это же самое время, моя подруга писала мне свое прощальное письмо из Питера. Застигнутая врасплох болезнью собственной мамы и услышавшая все подробности нашей бесславной поездки к ней, она писала горькие строки: перечень всех наших очевидных и неочевидных фиаско, а самое главное, свою разочарованность во мне. Во мне – не долгой и верной подруге, каковой я себя считала, а любующейся собой и своей успешной жизнью нарциссической личностью под маской подруги. Так она чувствовала и воспринимала меня в последний год нашей дружбы.